Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин Страница 66

- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Автор: Станислав Борисович Рассадин
- Страниц: 137
- Добавлено: 2025-08-24 12:01:15
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@yandex.ru для удаления материала
Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин» бесплатно полную версию:Девятнадцатый век не зря называют «золотым» веком русской литературы. Всего через два года после смерти Д. И. Фонвизина родился А. С. Грибоедов, еще через четыре года на свет появился А. С. Пушкин, еще год — Баратынский, и пошло: Тютчев, Гоголь, Герцен, Гончаров, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Островский, Щедрин, Лев Толстой… Завязалась непрерывная цепь российской словесности, у истоков которой стояли Державин и Фонвизин. Каждое звено этой цепи — самобытная драгоценность, вклад в сокровищницу мировой литературы. О жизни и творчестве тех, кто составил гордость нашей культуры, о становлении русской интеллигенции рассказывает известный писатель С. Б. Рассадин.
Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин читать онлайн бесплатно
Подобное — случается, происходя с той смесью (охота добавить: с гремучей смесью) сознательности и интуитивности, которая и отличает поведение поэтов. Корней Чуковский еще в предреволюционные годы сказал, что вот, дескать, какой способный стихотворец Георгий Иванов; ему бы пострадать хорошенько — какой бы получился поэт! И вероятно, вовсе не подозревая о замечании критика, примерно тогда же писал Владислав Ходасевич: «Г. Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только если…» Вот оно! «…Случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья. Собственно, только этого и надо ему пожелать».
Как знаем, случилось — с Ивановым, кого перетряхнула потеря России и кто стал большим поэтом. Или со средним «парнасцем» Волошиным, которого боль и кровь пробудили для жизни и для живой поэзии, размотав насильно его культурный кокон. (Не вспомнить ли снова и феномен слепца Ивана Козлова — хотя теперь получается, что это вроде и не совсем феномен?) А наиболее чуткие сами, бывало, осознавали необходимость «доброй встряски» — правда, «доброй» здесь даже и не в прямом смысле коробит слух. «На днях я подумал о том. — незадолго до революции записал Блок, — что стихи писать мне не нужно, потому что я слишком умею это делать. Надо еще измениться (или — чтобы вокруг изменилось), чтобы вновь получить возможность преодолевать материал».
Блоку ждать перемен, которые и заново пробудили, и погубили его, оставалось недолго. Баратынский организовал — сознаю и подчеркиваю странность глагола в таком контексте — катастрофу в своей душе самолично. При этом — еще одно стилистическое несоответствие — не прогадав.
«Эгоизм — наше законное божество, ибо мы свергнули старые кумиры и еще не уверовали в новые. Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе. Вот покамест наше назначение» (он — Ивану Киреевскому, июнь 1832 года).
«Ничего вне себя для обожания…» Чем отчаяннее было его самоощущение, тем вернее он выявлял свою сокровенную сущность. Чем упрямее отгораживался и замыкался (в этом смысле в российской поэзии он сравним разве что с Вяземским — но и отличен, как трагик от меланхолика), тем надежнее обеспечивал себе место в душе читателя. Пусть — избранного. Пусть — будущего. И чем безысходнее был его пессимизм, тем… Вот, почитаем:
Зима идет, и тощая земля
В широких лысинах бессилья,
И радостно блиставшие поля
Златыми класами обилья,
Со смертью жизнь, богатство с нищетой, —
Все образы годины бывшей
Сравняются под снежной пеленой,
Однообразно их покрывшей, —
Перед тобой таков отныне свет,
Но в нем тебе грядущей жатвы нет!
Это слишком звучный, яркий, великолепный пессимизм, чтобы зваться таковым без уточняющих — уж не отрицающих ли? — эпитетов. Так мощно выразить бессилие!
Так богато написать оскудение’ Положительно, Баратынский — пессимист весьма странный, если вообще это понятие сочетаемо с истинно трагическим мироощущением. Ведь трагедия в незаболтанном, а реальном смысле — всегда, извините за аналогию с революционной пьесой, оптимистическая: ставя человека на грань несуществования, она открывает ему смысл бытия. По крайности, верит в этот смысл. Ощущает его присутствие.
Точно так и у Баратынского:
Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
Не о том даже речь, что горечь, над которой не утерпел посмеяться Белинский («Коротко и ясно: все наука виновата! Без нее мы жили бы не хуже ирокезов…»), оказалась пророческой, и ей подтверждающе откликнется Блок: «Век девятнадцатый железный… Двадцатый век… Еще бездомней, еще страшнее жизни мгла…» Но — какое противоречие, какое противоборство утверждения и интонации, величавой, как поступь самой истории!
В общем, продолжая перечень странностей Баратынского, отчасти и подытоживая его: чем явственней ощущал он свой бесплодный полет вне времен, «меж землей и небесами», свое изгойство, не противясь ему, а даже призывая его, тем больше он вписывался во время. В наступающее, то есть в идущее. Не в момент его, а в поток. Тем очевиднее становилось, что он-то и будет это время характеризовать для потомков, — очевиднее, разумеется, не для всех, ибо его время этого не понимало, уверяя устами своих лучших критиков: Баратынский, мол, «яркий, замечательный талант», что есть, то есть, но — «поэт уже чуждого нам поколения» (опять-таки Белинский).
Как было догадаться, что не «уже», а еще чуждого?
Да и потом, когда, сперва основательно позабыв, Баратынского вынут из забвенья в самом конце XIX столетия, снова начнут читать и комментировать, — что скажет главнейший и, вероятно, лучший из воскресителей, знаменитый судебный оратор и критик Сергей Аркадьевич Андреевский? «…Отец современного пессимизма…» А сравнит — с модным тогда Шопенгауэром, апостолом волюнтаризма, для кого нет ничего бессильней и бесполезней мысли, главенствует только voluntas, воля, трактуемая как слепое и неразумное первоначало мира.
Вневременные аналогии всегда или условны, или опасны, но уж эта!..
Все мысль да мысль! Художник бедный слова!
О жрец ее! тебе забвенья нет;
Всё тут, да тут и человек, и свет,
И смерть, и жизнь, и правда без покрова.
Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
И — то, что я уже цитировал:
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.
Что тут — боязнь ли всё обнажающей мысли? Или ее прославление? Последнее — вряд ли, первое — отчего бы и нет, но в любом случае это автопортрет поэзии Баратынского. «Поэта мысли», как называли его чуть не все, в сущности повторяя за Пушкиным: «Он у нас оригинален — ибо мыслит». Вот, однако, вопрос: а что, сам Пушкин — не мыслил?.. Хотя об этом, о гармонической способности не быть и не выглядеть поэтом какой-то одной определенной черты (а в частности, и об изумлении Баратынского, обнаружившего, что покойный Пушкин не был чужд «силе и глубине»), шла речь в главе-очерке «Планщик Рылеев».
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.