Валерий Пестерев - Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия Страница 37
- Категория: Научные и научно-популярные книги / Языкознание
- Автор: Валерий Пестерев
- Год выпуска: -
- ISBN: -
- Издательство: -
- Страниц: 81
- Добавлено: 2019-02-15 11:11:30
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту pbn.book@yandex.ru для удаления материала
Валерий Пестерев - Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия краткое содержание
Прочтите описание перед тем, как прочитать онлайн книгу «Валерий Пестерев - Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия» бесплатно полную версию:Монография посвящена далеко не изученной проблеме художественной формы современного зарубежного романа. Конкретный и развернутый анализ произведений западной прозы, среди которых «Притча» У. Фолкнера, «Бледный огонь» В. Набокова, «Пятница» М. Турнье, «Бессмертие» М. Кундеры, «Хазарский словарь» М. Павича, «Парфюмер» П. Зюскинда, «Французское завещание» А. Макина, выявляет ряд основных парадигм романной поэтики, структурные изменения условной и традиционной формы, а также роль внежанровых и внелитературных форм в обновлении романа второй половины XX столетия.Книга адресована литературоведам, аспирантам, студентам-филологам, учителям-словесникам, ценителям литературы.
Валерий Пестерев - Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия читать онлайн бесплатно
Так рождается «возможный мир», «виртуальная реальность» — «эстетическая реальность» фотографии трех молодых женщин, случайно обнаруженной Алешей среди газетных вырезок начала века из «сибирского чемодана». Оживающая в воображении Алеши, эта фотография в своей образной конкретике — жизнеподобная форма воображения. Развернутая картина этой виртуально-эстетической «реанимации» в основе воплощает художественный принцип киноискусства. Ведь и кинематограф, представляющий собой, на самом деле, оживающий моментальный снимок, в определенном смысле имитирует форму воображения.
Увидев фотоизображение этих женщин, Алеша воспринимает их как «юный мечтатель, физически еще невинный» (75). Его «эротическое воображение» наделяет их чувственностью. И одновременно они — ««классический» женский образ», «воплощение отвлеченной женственности» — «идеал возлюбленной»: «…мне они виделись именно в таком свете, эти элегантные красавицы с большими подтененными тушью глазами, в огромных шляпах с темными бархатными лентами, в том ореоле старины, что представляется нам в портретах людей минувших поколений знаком некой наивности, естественной чистоты, которой недостает нашим современникам и которая трогает нас и внушает доверие» (75).
Имитируя реальность «виртуального состояния», Алеша воскрешает «время, в котором они жили», в своем «эротическом синтезе» моделирует их тела, но добивается только их деревянных, марионеточных движений. Поскольку мысль (и чувство) о «бессмысленном закате этого мира» — безвозвратном и бесследном «исчезновении красивой женщины», о забвении и смерти препятствует полному воскрешению ушедшей жизни, которая осталась лишь как миг памяти на фотографическом изображении.
Осознав, что в жизни этих женщин было «это ясное, свежее осеннее утро, эта аллея, усыпанная опавшими листьями» (76), когда они остановили мгновение — и «внезапно я всеми пятью чувствами ощутил мгновение, остановленное улыбкой трех женщин» в том осеннем утре, — «я очутился прямо в его осенних запахах, ноздри мои трепетали, так пронзителен был горьковатый аромат листьев. Я жмурился от солнца, бьющего в глаза сквозь ветки. Я слышал дальний стук колес фаэтона по мостовой. И пока еще невнятное журчание каких-то веселых словечек, которыми обменивались женщины, прежде чем застыть перед фотографом» (76). Прожив в воображении «в том времени», Алеша теперь и наяву (в своем настоящем), стоило закрыть глаза, чувствовал, что это мгновение было в нем самом: «Между мной и тремя женщинами больше не было преград. Наше слияние было таким любовным, таким полным, что с ним, я чувствовал, не сравнится никакое физическое обладание» (77). А усиленное прочитанной Шарлоттой «Фантазией» Жерара де Нерваля, это чувство вечности, к которой в воображении прикоснулся Алеша, рождает в нем убеждение, что «пригрезившееся мгновение более истинное, чем сама реальная реальность здравого смысла» (79).
Человеческие образы, развернутые картины прошлого множатся как обретающая словесно-образную материальность и плоть прапамять, как воскрешаемые воображением мгновения. Будь то «Модницы Прекрасной эпохи в садах Елисейских полей» или нестройная колонна воинов времен первой мировой на «тонированной репродукции» из иллюстрированного журнала. И среди этих «последних рекрутов народного ополчения» (73) старый солдат — «старик в конкистадорской каске» — «перед лицом неминуемого поражения, страдания и смерти», чью тайну, «горькую думу» этого мгновения, как «предугаданную судьбу», постигает Алеша.
Эти фотографические «колдовские перевоплощения прошлого» (77) дополняются воображаемыми картинами, моделируемыми на основе прочитанного и услышанного. Такова охота на улицах Москвы Берии на молодых и красивых женщин, которых он, оглушенных «влитым в глотку алкоголем, угрозами, пытками», насиловал в своей резиденции и уничтожал. И «эту суть кого-то, кто может любоваться этими сценами насилия», «завидовать этому охотнику за женской плотью» и «ненавидеть самого себя» (84), открывает в себе Алеша.
Или существующие только в воображении Алеши (и продолженные им на основе рассказов и газетных заметок) сцены любви Феликса Фора и Маргариты Стенель, в объятьях которой умирает президент Франции. Но независимо от содержательной сути и характера воображаемого — фиксация физически ощутимого восприятия звуков, запахов, света далекого дня, запечатление метаморфоз неподвижного изображения в живую картину и слияния состояний Алеши, втянутого фотографией в свое пространство, и персонажей, — все это — конкретные, переведенные в художественное слово, образные формы воображения.
Как разновидность реально-достоверной формы воспоминания воспринимается и такая особенность художественно-лирической манеры письма Андрея Макина, как акварельность стиля[388]. Явная адекватность акварельного рисунка фразы и образности воспоминанию возникает благодаря приглушенности тонов, прозрачности и чистоте красок, легкости подцветки, сближенной и сдержанной цветовой гамме[389], которые как изобразительные и выразительные приемы единоприродны с воспоминаниями. С их подернутостью временем, с далеко не всегда явной четкостью, зыбкостью и незавершенностью: «…сумерки медленно заполняли комнаты сиреневым светом» (19), «…прозрачная золотистая даль степного вечера» (75), «лиловеющее небо», «сиреневая трава» (101), «легкая и бегущая глубина неба» (113), «…голубой отсвет крыш… воздушная хрупкость линий за окном» (122)[390]. И еще один тонированный эскиз: «А высоко-высоко в синеве солнечного неба медленно таяла стая перелетных птиц, усугубляя окрестное безмолвие эхом своих пронзительных криков» (42)[391].
Живописная акварельность у Макина не самоцельна и не самодостаточна. Стиль, как полагает Макин (и выражает эту мысль в рассуждениях Алеши), не «слова, красиво расположенные на странице», а «нечто более глубокое и в то же время более непосредственное: проникновенная гармония видимого мира, которую увековечивает открывший ее поэт» (69)[392]. В образной фразе Макина как бы два центра — изобразительный и выразительный, их взаимодействие передает гармонию изображения и выражения, описательного и действенного. Изобразительно-описательное создается прилагательными и существительными — эпитетами, которые, как цвет в акварели, лепят пространство: «прозрачная золотистая даль», «сиреневый цвет». Выразительно-действенное во фразе-образе — глагол; он — олицетворение, метафора. Глагол создает пространственное ощущение: «сумерки… заполняли комнаты… светом», «таяла… стая… птиц» (выделено мною. — В.П.). Одновременно глагол, в его фразовой связанности с прилагательным, расширяет границы зримого мира, наполняя его звуками: «Очень тонкий серп месяца врезался в небо. Хрупкие зябкие звезды позванивали… » (86)[393].
И французские академики, и критики гонкуровского романа Андрея Макина, восхищаясь, как об одном из первых достоинств «Французского завещания» и писательского дара автора говорят и пишут о «классическом» литературном языке, которому писатель возвращает утраченную в настоящее время чистоту. И не случайно, присуждая премию Макину, Гонкуровская академия привозносила правильность и совершенство литературного языка «Французского завещания».
Осмысливая особенности языкового стиля Макина, Л. Залесова-Докторова совершенно обоснованно пишет, что «это французский выученный, оранжерейный, это язык его бабушки, интеллигентной начитанной женщины, в сочетании с языком литературы и парижских газет начала века». И столь же объективно характеризует язык Макина как «утонченный, отшлифованный, совсем не разговорный, с меланхолической нотой, присущей большой литературе»[394].
Столь совершенно — как художник слова — владея французским, Макин мог бы без труда насытить язык своих романов разного рода сленгами, включая и экспансивно внедрившиеся в современный речевой обиход англо-американизмы и франгле. Но классический стиль речи Макина — не только выбор дискурса, то есть типа словесного, речевого выражения, это выбор культуры слова. Не классицистское следование правилам, а поэтому обновленный, классически-нормативный, не музейный, а живой язык, претворенный в индивидуальный слог художественной речи, несущий мощный эстетический заряд. Вместе с возрождением утраченной чистоты и ясности литературной речи языком своей прозы Макин приобщает и к утраченной ныне культуре чтения. К неспешному, вдумчивому и проникновенному, переживаемому в момент восприятия текста чтению, когда только и обретается настоящее чувство художественной словесности, вместе с автором переживается ее вербальная реальность, постигается ее коннотативный смысл.
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.